— Я не смог бы далеко убежать. Меня все равно поймали бы твои люди, и я давно болтался бы на суку либо сидел на колу, вытаращив глаза. Ни то, ни другое меня не привлекает. К тому же у меня есть и другие причины, о которых я ничего сейчас не могу сказать.
— Для чего же тебе понадобилось убивать своего товарища?
— Я не хотел иметь свидетеля.
Наступило молчание. От ярости я едва не лишился сознания. Мерзкая тварь! Теперь я точно знаю, что стрелял в меня Гамид! Если раньше ещё колебался, думал, что все это почудилось в бреду, то теперь сам Гамид развеял мои сомнения. Перед глазами снова поплыли жёлтые круги, меня всего трясло как в лихорадке. Я хотел крикнуть, но из груди вырвался только слабый стон.
Не знаю, как я не задохнулся от переполнившей меня ненависти. У меня было только одно желание — тут же, на месте, убить этого подлого пса. Рванулся с подушки, но острая боль в груди свалила опять в постель. «Лежи, Якуб, лежи! — казалось, говорила она. — Ничего ты сейчас не сможешь сделать со здоровым Гамидом. Набирайся сил, надо ещё вырваться из рук гайдутинов, а потом уже думать о мести!»
Открылись двери, и я увидел среднего роста мужчину моих лет, в суконном кунтуше и в мягких юфтовых сапогах, с саблей на боку и богато инкрустированными пистолетами за широким болгарским поясом. Это был, безусловно, воевода, который недавно разговаривал с Гамидом. Он вышёл из глубокой дверной ниши и, улыбаясь, подошёл ко мне.
— Ты не узнаешь меня, Якуб? Тебе уже, кажется, лучше?
Свет из окна упал на его лицо, и я с удивлением узнал в воеводе своего бывшего школьного товарища, Младена. Так вот почему голос воеводы показался мне таким знакомым! Младен, друг и товарищ моих юношеских лет, — вождь повстанцев, гайдутинский воевода! Кто бы мог подумать, что произойдёт такое превращение! Теперь я понял, как я очутился в этой комнате и почему меня усердно лечили, вместо того чтобы повесить или расстрелять. Младен узнал меня и заботится обо мне.
— Младен! — воскликнул я, превозмогая боль. — Младен, неужели это ты?
— Как видишь, Якуб, это действительно я, — ответил он, осторожно сжав мою руку. — Вот как, друг мой, пришлось нам встретиться, — ты в одном, а я в другом лагере. Ты, очевидно, уже догадался, что я и есть воевода Младен, которого проклинают во всех мечетях и на всех перекрестках империи. Да и сам, должно быть, не раз посылал меня в преисподнюю и хотел видеть мою голову на копьё спахии…
— Ты не преувеличил, Младен, — ответил я. — Но все же я рад видеть тебя в полном здравии, хотя и не уверен, в полном ли ты разуме.
— Почему?
— Ничем иным, как потерей рассудка, я не могу объяснить твоё участие в этом несчастном восстании, которое с самого начала было обречено на гибель.
— Ты ошибаешься, Якуб, — возразил воевода. Голос его зазвучал, как туго натянутая тетива лука. — Как тебе было известно, я болгарин, болгарский худородный князь, у которого турки отняли все, кроме имени: родину, людей, землю, скот. Сохранилось только это горное гнездо, что стало моим пристанищем, моим укрытием. Всюду я видел гнёт и несправедливость. Султан захватил наши плодородные земли, разделил и раздал их своим воинам. Наши хлеборобы должны теперь работать на них, платить харадж — десятину, что только зовётся десятиной, а на самом деле почти половина их доходов. Кроме этого, они выплачивают в казну джизе — подушную и испендж — подать кровью: отдают болгарских ребятишек, которыми султан потом пополняет свой янычарский корпус… Турки закрывают наши церкви, лишают коренное население всех прав. Беглер-беи, санджак-беи и паши, как чёрное вороньё, налетели на Болгарию, на Балканы и терзают кровавыми когтями самое сердце народа! Мог ли я спокойно смотреть на эти издевательства, унижения, убийства и грабежи? Могло ли моё сердце мириться с чёрной несправедливостью? Разве оно каменное или наполнено мёртвой сукровицей, а не горячей кровью?.. Вот почему ты видишь меня сегодня воеводой болгарских гайдутинов — повстанцев, борцов за свободу своего народа и своей страны!
Он говорил вдохновенно. Глаза его горели верой в справедливость того дела, за которое он выступил на борьбу с могучей Портой. Высокий белый лоб, длинные волосы, тёмной блестящей волной спадавшие на шею, небольшие чёрные усы делали лицо выразительным, обаятельным.
Мне стало стыдно за свои слова.
— Младен, — сказал я, — когда мы учились с тобой вместе в медресе, ты казался мне только честным, умным, хотя, может, немного вспыльчивым юношей. Теперь я вижу, что знал тебя недостаточно. Ты был ещё и скрытным — никогда, ничем не выдал того, что было у тебя на душе. И хотя я знал, что ты болгарин, однако не придавал этому никакого значения, думал, что стать турком и быть турком почётно, лестно для каждого, в том числе и для болгарского княжича Младена. Теперь вижу, как я ошибался. Ты стал защитником своего угнетённого народа и нашёл в себе смелость открыто выступить против могущественного и беспощадного врага. Беру свои слова назад, Младен, ибо преклоняюсь перед твоим мужеством. Я не могу стать твоим единомышленником и не могу сочувствовать твоим убеждениям. Я не буду помогать тебе ничем в войне против моих соотечественников, потому что не хочу быть изменником, подобно Гамиду, который хотел убить меня и раскрыл тебе все наши секреты. Однако всем сердцем верю, что не мог ты выступить за несправедливое дело, и сочувствую тебе… Пусть бережёт тебя аллах!
— Спасибо, Якуб, — произнёс Младен. — Спасибо за то, что ты понимаешь меня. Но я никак не думал, что тебе все известно о Гамиде.
— Я невольно слышал ваш разговор…
— Тогда понятно… Гамид — негодяй. Он заслуживает быть повешенным трижды. За то, что он — спахия и воюет против нас, что предал свой полк и что стрелял в своего же товарища… Но я дал ему слово, слово чести — отпустить.
— Когда?
— Когда дал слово или когда отпущу?
— Когда отпустишь?
— Как только узнаю, что он сообщил мне верные сведения.
— То есть после нападения на наш полк?
— Да.
— Младен, дай мне оружие, я убью его сам! — выкрикнул я. — Ты дал слово отпустить — ну что ж, отпускай! А я поклялся отомстить…
— Успокойся, Якуб, — наклонился ко мне Младен. — Тебе рано думать об оружии и о мести. Ты тяжело ранен и должен сначала поправиться. А отомстить сможешь и тогда, как возвратишься к своим. Не самосудом, а законно. И его расстреляют как изменника.
— Когда-то ещё я вернусь к своим.
— Вернёшься… Я беру на себя грех перед товарищами, отпуская двух спахиев. Что поделаешь: одного — во имя долга чести, а другого — во имя дружбы. Ну, ты пока лежи! Мне надо идти… Сейчас пришлю к тебе лекаря.
Он встал, но выйти не успел. В комнату ворвался Ненко с криком: